Неточные совпадения
— Благодарю, Серж. Карамзин —
историк; Пушкин — знаю; эскимосы в Америке; русские — самоеды; да, самоеды, — но это звучит очень мило са-мо-е-ды! Теперь буду помнить. Я, господа, велю Сержу все это говорить мне, когда мы одни, или не в нашем обществе. Это очень полезно для разговора. Притом
науки — моя страсть; я родилась быть m-me Сталь, господа. Но это посторонний эпизод. Возвращаемся к вопросу: ее нога?
Историк умственного развития России Щапов, близкий идеям Писарева, считал идеалистическую философию и эстетику аристократическими и признавал демократическими естественные
науки [А. Щапов. «Социально-педагогические условия умственного развития русского народа».].
— Отлично — что и говорить! Да, брат, изумительный был человек этот маститый
историк: и
науку и свистопляску — все понимал! А историю русскую как знал — даже поверить трудно! Начнет, бывало, рассказывать, как Мстиславы с Ростиславами дрались, — ну, точно сам очевидцем был! И что в нем особенно дорого было: ни на чью сторону не норовил! Мне, говорит, все одно: Мстислав ли Ростислава, или Ростислав Мстислава побил, потому что для меня что историей заниматься, что бирюльки таскать — все единственно!
Признаемся, мы с удовольствием думали, как далеко ушла в одно столетие наша историческая
наука, — сравнивая с забавной наивностью «новгородского баснословца» — твердый и уверенный голос современного
историка, способный возбудить к нему полное доверие.
Греция, умевшая развивать индивидуальности до какой-то художественной оконченности и высоко человеческой полноты, мало знала в цветущие времена свои ученых в нашем смысле; ее мыслители, ее
историки, ее поэты были прежде всего граждане, люди жизни, люди общественного совета, площади, военного стана; оттого это гармонически уравновешенное, прекрасное своим аккордом, многостороннее развитие великих личностей, их
науки и искусства — Сократа, Платона, Эсхила, Ксенофонта и других.
Так непременно возразят нам почтеннейшие
историки литературы и другие деятели русской
науки, о которых говорили мы в начале нашей статьи.
Понятен для нас и тот подбор ученых
историков, юристов и пр., какой сделал г. Жеребцов, говоря о русской литературе и
науке.
Историки философии чувствуют, что предмет их более походит на историю литературы, чем на историю
науки, они превращают его в историю духовного развития человечества, связывают с общей историей культуры.
В том, что такое историческое лицо, как Александр I, лицо, стоявшее на высшей возможной ступени человеческой власти, как бы в фокусе ослепляющего света всех сосредоточивающихся на нем исторических лучей; лицо, подлежавшее тем сильнейшим в мире влияниям интриг, обманов, лести, самообольщения, которые неразлучны с властью; лицо, чувствовавшее на себе, всякую минуту своей жизни, ответственность за всё совершавшееся в Европе, и лицо не выдуманное, а живое, имеющее как и каждый человек, свои личные привычки, страсти, стремления к добру, красоте, истине, — что это лицо, пятьдесят лет тому назад, не то что не было добродетельно (за это
историки не упрекают), а не имело тех воззрений на благо человечества, которые имеет теперь профессор, смолоду занимающийся
наукой, т. е. читанием книжек, лекций и списыванием этих книжек и лекций в одну тетрадку.
Все серьезно мыслившие
историки невольно приходили к этому вопросу. Все противоречия, неясности истории, тот ложный путь, по которому идет эта
наука, основаны только на неразрешенности этого вопроса.
Казалось бы, что отвергнув верования древних о подчинении людей Божеству и об определенной цели, к которой ведутся народы, новая
наука должна бы была изучать не проявления власти, а причины, образующие ее. Но она не сделала этого. Отвергнув в теории воззрения прежних
историков, она следует им на практике.